В издательстве «Медиарост» вышел первый сборник рассказов Ольги Никоновой «Живи хорошо!». С разрешения Ольги «Яркуб» публикует вошедший в него рассказ с одноименным названием.
У Ольги Никоновой вышла книга рассказов «Живи хорошо!». Читайте одноименный рассказ, вошедший в сборник
В издательстве «Медиарост» вышел первый сборник рассказов Ольги Никоновой «Живи хорошо!». С разрешения Ольги «Яркуб» публикует вошедший в него рассказ с одноименным названием.
Ольга Никонова родилась в Ярославле, жила в Москве, Киеве и Любляне. Окончила московский Институт журналистики и литературного творчества, публиковалась в журналах «Урал», «Литературная учеба», «Письма из России», «Лед и пламень», «Региональная Россия», «Этажерка». Стала Лауреатом первой Премии лучших рассказов и очерков о России им. Пассека.
Ольгу хорошо знает ярославское фейсбук-сообщество. Писательница иногда публикует отрывки из своих рассказов, повестей и эссе, однако в полной мере оценить ее талант можно будет только сейчас, благодаря книге, редактором которой выступил Антон Голицын.
В сборник «Живи хорошо!» вошли рассказы, написанные в 2005-2009 годах. «Они разные, рассказывают о любви и нелюбви. Главное, что их объединяет — тема Русского Севера, большинство рассказов в сборнике именно „северные“», — объясняет Ольга.
Писатель, лауреат Бунинской премии Борис Евсеев оставил отзыв на «Живи хорошо!»: «Проза Ольги Никоновой очень свежа... свежи северные — не повторяющие классиков — эскизы. Свежи и полны незаемной, нешаблонной жизни южные прорисовки воздуха и воды. Детали в рассказах Никоновой словно бы овеяны лирической дымкой. Если говорить об истоках жанра, в котором работает Ольга Никонова, первотолчок здесь — русский лирический очерк. Читая рассказы Ольги Никоновой, начинаешь сомневаться, зачем писать романы? Ведь в рассказах есть все необходимое, и нет ничего лишнего. <...>».
Презентация сборника пройдет в Некрасовской библиотеке 13 сентября, начало в 18:30. «Поговорим о том, откуда и из чего берется проза, достаточно ли одного слова, чтобы развернуть повествование, почитаем отрывки из разных рассказов, а может даже и посмотрим немного фотографий русского Севера», — рассказала автор. Тут же можно будет купить и подписать книгу.
По просьбе «Яркуба» Ольга Никонова предоставила для публикации рассказ «Живи хорошо!». Читайте его прямо сейчас — и увидимся на презентации.
Живи хорошо!
Поезд опоздал на два часа. На станции, кроме меня, сошли только двое — высокий бородач и его лохматая белая собака. На перроне их никто не встретил, и они, не задерживаясь, направились к остановке рейсового автобуса. Поезд постоял на пустой станции пару минут, потом прогудел печально, и пошел ещё дальше на север.
Я вышла из вагона заспанная, растерянная. Меня кинулись обнимать, звучно чмокали в щеки и лоб, что-то спрашивали, друг друга перебивая. Молодой сеттер, Демон, никак не мог достать до моего лица языком, и с отчаянья лаял, прыгал мокрыми лапами на плечи.
До Шижни ехали по узкой гравийке. Рваные тучи ползли над лесом, почти задевая маковки елей. Лес тревожно гудел и качался. Канал покрылся мелкой рябью. С близкого моря задувал холодный северный ветер — моряна...
Иван Матвеич не вышел встречать меня. С прошлой зимы он жил один, и без шумной, хлопотливой бабы Клавдеи и дом, и хозяин заметно постарели, отдалились от мира, от его света и радостей.
Дед Иван больше не рыбачил. Совсем не выходил в море. Осенью по привычке просмолил старую лодку, но красить её по весне уже не брался. Лодка так и лежала у мостков, перевёрнутая, чёрная. В моём детстве она была весёлой, с аккуратно выкрашенными в небесно-голубой боками. Иван Матвеич тогда охотно катал меня по синему, радостному от солнца каналу. Греб сильно, привычно, посмеиваясь и заломив на затылок синюю фуражку с «крабом». Морская форма осталась у него со времён службы в порту, где был он пожарным инспектором.
Когда у хозяйки, бабы Клавдеи, были еще силы, она каждое утро плавала на той лодке через канал. Ещё и теперь часто увидишь там вековую, ветхую старушонку, сгорбленную, тёмную всю — уж едва идет, кажется, а у мостков ловко запрыгивает в лодку и шурует вёслами! Канал широкий, грести старухе, пожалуй, полчаса. Но им без лодки жизни нет, даже хлеба не купишь — магазин-то на другом берегу!
Я привезла Ивану Матвеичу три резные рамки для фото. Он долго разглядывал их, благодарил меня, целовал, неловко прижимаясь холодной, небритой щекой. Потом надел очки на резинке — «а валятся, однако!» — и деловито порылся в комоде. Комод был древним, с резными толстыми ножками, со скругленными ореховыми боками. Достался он бабе Клавдее в приданое, везли его тогда из богатого Сумского Посада.
Иван Матвеич вынул из темноты комода коробочку, по бокам оклеенную бархатной бумагой. Внутри лежали фотографии. Он потер ладони о брюки, посмотрел придирчиво через очки — чистые ли, и стал перебирать снимки. Некоторые были совсем недавние, верно, даже прошлогодние, где живая и веселая бабушка Клавдея улыбалась, положив неловко на стол большие тёмные руки. Иные карточки были очень старыми. С них грустно и почти со страхом смотрели незнакомые барышни в пышных, воланистых юбках. Фотографии были маленькие, смутно-коричневые, но я разглядела, что и кулон на шее, и широкий, расшитый каменьями пояс были у всех барышень одни и те же. Верно, одалживали, чтобы нарядиться к фотографу.
С одного снимка, криво наклеенного на картонку с витой надписью: «Визитный портретъ», тревожно глядел красавец лет тридцати с небольшим, похожий на богатого фабриканта. Тёмные волосы разделены на аккуратный пробор. Строгий костюм делал его элегантным, рука с крупным перстнем на мизинце нарочно выставлена. Только стоптанные, побитые боты высокой шнуровки выдавали положение. Он прятал ноги под стул. Поза вышла неловкой и несколько виноватой.
Оказалось, на карточке — мой прапрадед Никанор. Тот самый, что выстроил наш большой дом в два этажа, на самом берегу канала. На месте канала в то время текла медленная речка Шиженка. Такой дом мог позволить себе только состоятельный человек — земля «в первой линии», ближе к воде, ценилась дорого. Никанор хоть и не был богат, но слава его, как лучшего строителя крепких лодок, шла тогда на все деревни окрест. Дом был выстроен в последней четверти девятнадцатого века, и Никанор счастливо жил в нём с большой семьёй до самой революции, потом, в Гражданскую, сгинул где-то вместе с младшим братом, Никитой.
На другом снимке дед Иван показал мне молодую Анну Никитичну, мать бабы Клавдеи — мою прабабку. Она, едва заметно улыбаясь, стояла возле расписной вазы, высотой ей доходившей до пояса. Лицо спокойное, полное. На ней не было того ремешка, которым туго были перепоясаны все барышни: Анна была беременна. В уголку снимка полустершимися золотыми буквами вилась надпись: «На долгую память», и стоял год — предгрозовой, шестнадцатый. Анна носила под сердцем мальчика Витю. Он родился здоровеньким и румяным. Любил печенье. И Анна, и муж, Максим Василич, души не чаяли в первенце. Три года покой и счастье берегли молодую семью, но потом что-то стряслось, разладилось на небесах, и о них позабыли. А началось всё с пожара в их деревенской церковке, когда и батюшка сам едва не сгорел. В то же лето Витя тяжело заболел, стал кашлять. Отвары Анны из кореньев синеголовника и ползучего тимьяна не помогали. Ночами сынок совсем задыхался. Привезли с Выгострова старую тетку Дусю, она тронула мальчика узластыми пальцами за шею и горестно покачала головой. Ночами сидела возле Вити, пересыпала черными, сухими ладонями пшено, что-то пришёптывая. Но не спасало и тетки Дусино ведовство. Вите с каждым серым, всё холодеющим рассветом делалось хуже. Мальчик лежал в жару. Наконец Максим Василич, в отчаяньи, позволил позвать доктора. Анна, сама не помня себя, скоро запрягла лошадь, поехала в поселок за фельдшером — тогда ещё на месте Беломорска стояло рыбацкое поселение Сорока. Да что-то всё не ладилось в тот страшный день — дорогу дождями размыло! Вернувшись, Анна сына живым не застала. Витя лежал, успокоившийся и похорошевший. Алые щёчки только-только остывали. Привезённый из Сороки молоденький фельдшер совсем не знал, что делать, мялся у кровати и смущенно бормотал — «Ну что ж вы этак, ведь миокардовый коклюш-то, ведь лечат уже...»
С той ночи как погасло для Анны солнце — может, не захотела она больше видеть так устроенного мира. Она начала слепнуть, и жизнь стала видеться ей туманно, расплывчато...
Через три дня Витю отнесли на светлое кладбище за деревней. Был ясный августовский день, шумели от близкого моря ели. Солнце светило на синем небе радостно. На маленькую могилу поставили свежий деревянный крест и накрошили печенья. Пока шли назад, на холмик налетели воробьи и печенье склевали.
Наконец Иван Матвеич выбрал снимок для подаренной рамки. С него улыбалась я. Мне было шестнадцать счастливых лет — тот самый год, когда дед Иван катал меня в голубой лодке по каналу. Тогда на канале ещё была оживленная навигация, и мимо нас, по самой середине, проплывали белые туристские теплоходы, гремели музыкой, гнали на нас волну...
Август тогда стоял удивительно сухой и тёплый для того края. Иные дни были даже и жаркими. Я часто бродила босиком по душистому, нагревшемуся за огородами сену, пробуя его голыми пятками. Вокруг монотонно гудели шмели, томясь солнцем и непривычным, затянувшимся зноем.
...Иван Матвеич вставил фотографию в рамку, полюбовался. На мне было лёгкое светлое платье чуть ниже колен, и почему-то зелёные резиновые сапоги. Снимок был сделан в день моего рождения. В руках я держала богатый букет осенних цветов — огненные шары, багровые астры и георгины — подарок из сада бабы Клавдеи.
На дне коробки лежали письма. Письма Ивану Матвеичу и бабушке Клавдее от внуков. Внуков было семеро, но писем, увы, в коробке было совсем немного... Дед Иван аккуратно вынул их, взвесил на ладони, прошуршал сухими пальцами по конвертам. Прежде чем убрать, показал мне, гордо глянув — вот, мол, не забывают меня!
Были там, верно, и мои письма. Я редко писала деду Ивану, и то всякие пустяки. Письма выходили бестолковыми и почти одинаковыми. Потом я узнала, что Иван Матвеич, получив письмо, по целой неделе важно ходил с ним по Шижне, читал соседям.
...В нынешнем августе тепла не дождались. Здешнее северное лето, и так всегда краткое, на этот раз обмануло вовсе. Моряна часто приносила затяжные дожди. По утрам подолгу не исчезали холодные, густые туманы. Август тянулся медленно, иной день и скучно. Уж исхожены были пустынные, всегда сумрачные Медвежьи острова, объеханы и водопады далекой Калевалы, и Соловки... Уже набраны были ведерки горьковатой крепкой брусники, и не однажды испечены пышные шанежки с морошкой, и вдоволь нахвален азартный Демон за вальдшнепов и серых гусей...
Я ходила в близкий лес, чмокала сапогами по кочкам, искала грибы. Набирала много, но дома дед Иван надевал очки и придирчиво грибы пересматривал, и большую часть выбрасывал за забор — «Чего опять груздёв-то набрала, однако!» Оставлял только несколько белых и красных крепышиков. И вечером мы томили их в печи, с молоком и картошкой...
Тянулся тот август долго, а прошёл, как часто случается, скоро и незаметно. Настали первые по-настоящему холодные дни сентября. И так всегда тихая, Шижня опустела вовсе — детей увезли в город: в деревне школа давно уже стояла заколоченная, брошенная.
Стало совсем тихо, как во сне. Только задувала по чёрным крышам, всё крепчая, моряна, да тормошила на огородах пугал, дёргала их за драные фуфайки. На берегу покачивались привязанные к мосткам лодки, и чуть слышно похлопывали по неспокойной, тёмной воде.
Настала пора и мне уезжать.
Синяя морская фуражка с потускневшим «крабом» висела на гвоздике, в сторонке от комода. Хозяин целыми днями тихо лежал на высокой кровати за печью, и за весь август только однажды вышел со мной за огороды. Был вечер. Густо пахло мхами, недалёким болотом, и покрикивали где-то кулики. Мы медленно шли по тёмной нитке тропы, и ни о чём не говорили. Иван Матвеич смотрел в сторону темнеющего леса и совсем по-стариковски вздыхал: «охо-хо, охо-хо»... Хотел было закурить по крепкой привычке, да тут же закашлялся и со злостью бросил папиросу в сырую траву.
Сеттер Демон, оправдывая свое имя, чёрным вихрем носился вокруг нас, вывалив сочный, красный язык и мотая от счастья ушами.
Возвращались уже совсем в темноте. Над крышами поднялась близкая, рыжая луна, и туман над болотом осветился, сразу обеднев густотой и сумраком. Кулики за ламбушкой утихли.
Дома дед Иван сразу устало лег за печью и скоро уснул. Меня же изрядно пожурили — далеко, мол, деда водила, утомила...
Эту последнюю ночь я не спала. За включённый по ночам свет на меня, бывало, ворчали, потому я разыскала в бабушкином комоде длинную свечку и ушла на чердак. В детстве я боялась этого чердака, верно, особенно страшась его вечной полутьмы и тишины. Теперь же от страха не осталось ничего, кроме далёкого, смутного воспоминания. Оно приятно щемило сердце, но совсем не пугало.
Я смахнула с низкого оконца пыль, дунула на ладонь. Сухих маленьких пауков пожалела бросить на пол, и осторожно ссыпала в ржавую жестянку в углу. И вдруг затомилась сладкой любовью душа — сделалось безмерно жаль и этих мертвых, засохших уж бог знает когда паучков, и куликов, тревожно кричавших весь вечер, пока мы бродили в туманах, и постаревшего, слабого деда Ивана, уснувшего теперь в глухом углу за печью. Стало отчего-то жалко и глупого кудрявого пса Чарку, жавшегося сейчас, верно, у деда под боком, и бродячего кота Тиму, которого Иван Матвеич привечал в избе и баловал парным молоком. Каждое утро Тима важно переступал через высокий порожек и направлялся прямиком к блюдцу. Когда Тима был особенно голоден, он так жадно лакал молоко, что блюдечко качалось и позвякивало о неровные половицы. Тогда дед Иван сердито кричал: «Но, Тима, не спружь однако!» Но Тима ни разу не разлил молока, и, вылакав всё до капли и хозяйственно вылизав блюдце, запрыгивал к Ивану Матвеичу на колени и позволял недолго погладить полосатую спину. Тима никогда не урчал и не умывал после молока морду — так и сидел на коленях у деда Ивана с повисшими на пышных усах белыми каплями. Потом уходил в окно, и до следующего утра не показывался.
...Я нашла в углу чердака, под старыми рассохшимися вениками, стопку старых детских журналов, и, кое-как устроившись на досках, долго читала при таинственном и скуповатом свете бабушкиной свечи. Потом пламя задрожало, потанцевало мгновение, и погасло. Я отложила журналы. В оконце пробивался холодный серый рассвет. Где-то неподалёку уже бродило нерешительное осеннее утро. Тогда я закуталась в фуфайку и прилегла на доски. Спать совсем не хотелось. Хотелось просто побыть последние часы в сердце нашего старого, огромного дома, прислонившись ухом к шершавым доскам, и слушать густую, почти осязаемую чердачную тишь. Изредка из полутьмы доносились вздохи и шарканье кого-то невидимого. Я не боялась этих шагов — знала, что так горько вздыхать и шаркать в тёмный час, перед скупым северным рассветом, может только кто-то очень печальный и одинокий.
Я закрыла глаза, чтобы лучше услышать дом, поскрипывания его бревен, его покачивания, и, верно, задремала.
...И увидела живую и весёлую бабу Клавдею. Она медленно проплывала мимо окон с короткими цветастыми занавесками. Я радостно захотела окликнуть ее, но голос застрял где-то внутри. Бабушка Клавдея почувствовала меня и остановилась на миг перед окном. Она оправила лиловый шерстяной платок, чуть сползший на лоб и счастливо улыбнулась. Потом исчезла за углом дома. Я хотела побежать за ней, вернуть, неловко рванулась и... проснулась.
Утром Иван Матвеич вышел меня проводить. Было по-осеннему туманно и зябко, низко гудел ельник за насыпью. Мы укладывали в багажник последние вещи. Демон тревожился, предчувствуя дорогу и скорое прощание, кругами ходил возле, поскуливая и отказываясь лезть в машину.
Деда Ивана не хотели тревожить, не позволяли ему выйти. Но он натянул телогрейку и все же пошёл по огороду, смачно ругаясь. Он шёл, заметно покачиваясь от слабости. На нём были колышки — обрезанные ниже щиколоток сапоги, и морская фуражка. Иван Матвеич шёл медленно, нелепо размахивая руками, как старая большая птица, стараясь удерживать зыбкое своё равновесие.
Подошёл ко мне, отдышался. Надвинул козырёк на самые глаза.
«Морянка-то, однако раздувается!» — только и сказал вместо приветствия.
Постояли рядом, помолчали.
Сеттер нетерпеливо скулил и, устроившись наконец в машине, туманил горячим, нервным дыханием стекло.
Дед Иван обнял меня, похлопал лёгкой, худой рукой по плечу: «Ну, живи хорошо!»
Я поцеловала старика в серую, щетинистую щеку. Небо в голубых его глазах дрогнуло влажным, заблестело и качнулось. Я хотела было весело, как будто между делом, пообещать — я приеду к тебе в апреле, ну, или в мае, когда молочно-серыми ночами солнце будет сидеть на ельнике, но дед Иван молча улыбнулся и только махнул рукой — уж поезжайте, мол!
И мы уехали. Перед повёрткой я попросила остановиться и выглянула в окно. Иван Матвеич шёл, не оглядываясь, к дому, пошатываясь на неровных, скользких мостках, так что было страшно: вот-вот упадёт!
Демон на заднем сиденье сердито гавкнул, торопя нас, и мы двинулись по узкой дороге, оставляя за собой причудливые облака серой пыли. Вдоль дороги, по мягким кочкам, шла девочка с бидоном, в тёплом старушечьем платке. Из-под платка пушились совсем белые косы. Она брела медленно, еле переставляя тонкие ноги в неудобных болотных сапогах, и сосредоточенно всматривалась в мох.
В Беломорске, на тихой маленькой станции, прощались. Поезд опять опаздывал, и мы долго сидели в машине, говоря о пустяках. Затем поезд пришёл, такой старый и пыльный, что когда мне махали и делали какие-то знаки в вагонное окно, я почти ничего не разбирала.
Поезд тронулся, я забралась на верхнюю полку и отвернулась.
К полудню проехали Медвежьегорск, и остался позади весь долгий, туманный северный август — и торжественно-порожистый Выг, тревожные кулики за камышовой ламбушкой, гоголя на Медвежьих островах, и тоненькая девочка, собиравшая редкую ягоду — куманику...
Иван Матвеич умер вскоре. Смерть вошла в дом таким ранним утром, что все ещё спали. Когда вошли умывать деда Ивана к завтраку, он лежал уж холодный и ко всему безразличный. Голубые глаза остановились и смотрели в угол за печью.
Бродячий кот Тима три ночи сидел на пне за забором, и громко, тоскливо, вовсе не по-кошачьи, выл. В доме пугались и выходили прогонять его лохматыми вениками. Тима ненадолго прятался во тьму, а потом снова усаживался на пне и продолжал своё страшное прощание. Трое суток, пока дед Иван лежал в доме, не переставал мелкий дождь. Утром, выходя в огород, видели мокрого, жалкого Тиму на пне. Когда понесли Ивана Матвеича на лесное кладбище, к бабушке Клавдее, дождь перестал. Потом были поминки, и, захлопотавшись, как-то забыли про кота. На другой день вспомнили, что ночью уж он не кричал. Пошли звать его по огородам и сеновалам, манили даже рыбой — но не от жалости, а из суеверия. Всё зря, Тима исчез и ни разу больше не приходил.
2005.